Константин Богомолов: «Я не отношусь к своим спектаклям как к «плевку в вечность
Константин Богомолов: «Я
не отношусь к своим спектаклям как к «плевку в вечность»
Телеканал «Культура» 27 декабря в 15:00 покажет телевизионную
премьеру спектакля «Отцы и дети» в постановке Константина Богомолова.
Накануне этого показа мы встретились с молодым режиссер
— Как Вы относитесь к телетеатру и к тому, что Ваш
спектакль будет показан по телеканалу «Культура»?
— К телетеатру я отношусь как к одному из видов
творчества, и я очень рад, что мой спектакль «Отцы и дети» будет
показан по телеканалу «Культура». А телеверсии — это
единственная попытка зафиксировать самое эфемерное искусство — театр.
Другое дело, что, наверное, телеверсия никогда не передаст живой
театральной энергии, хотя и будет бесконечно пытаться приблизиться
к этому. Тем не менее, она очень ценна, потому что дает внятное
представление о том, что был или есть тот или иной спектакль.
— А задумка режиссера в телеверсии сохраняется? Или это
отличный от изначального спектакля продукт?
— Все-таки, это отдельный продукт. Конечно, он имеет прямое
отношение к изначальному спектаклю, это не телетеатр,
не специальная телепостановка. Но он живет по другим
законам и требует несколько другого подхода, чем просто запись спектакля.
Включаются дополнительные методы воздействия на зрителя, — существует
возможность монтажа и выбора планов.
— А как восполнить утрату прямой связи со зрителем?
— Крупные планы вполне справляются с этим, позволяя установить более
интимную связь с аудиторией, чем даже в оригинальной постановке.
— А Вы сами смотрите телеспектакли?
— Смотрю, если мне интересно сверить свое живое впечатление с тем,
что происходит на экране. Или те спектакли, которых я вживую
не видел.
— Какое у Вас ощущение от состояния современного русского
театра?
— Вполне бодрое. Здесь нечего растекаться мыслью по древу,
я не сторонник сетовать по поводу того, в каком состоянии
находится театр. Он живой, он функционирует, в нем появляется
что-то новое. Глупо требовать ежемесячных шедевров — ни в одном
виде искусства это невозможно. А в театре появляются новые вещи,
новые актеры, и это самый внятный показатель того, что театр живет.
— У Вас уже есть свои актеры? Те, кого Вы непременно пригласите
в каждый свой новый спектакль?
— Я приглашаю только при условии, что тот или иной актер подходит
на эту конкретную роль. И я никогда не зову в новый
проект только потому, что уже работал с этим человеком, и мне
с ним было хорошо и интересно. Я буду рад его пригласить, только
если он будет нужен в проекте. И это притом, что почти
со всеми актерами, с которыми я работал, у меня
устанавливались очень хорошие отношения. И со многими
я хотел бы продолжать работу, но над материалом, который
будет им интересен, полезен, необходим, и к которому они сами
будут подходить.
— Вы, кстати, сторонник импровизации или жесткой диктатуры в работе
с актерами?
— Я равнодушно отношусь к тому, приносят актеры что-то свое или
нет. Более того, я против актерских «приносов». Мне это не очень
интересно. Я заранее представляю себе, что хочу увидеть, и мне
ценнее, если люди могут довериться моему представлению о них, в том
числе и о том, что им хорошо, а что плохо, что
им идет, а что — не идет. Поэтому люди должны меня слышать
и уметь мне подчиняться — это самое главное. А уж если
им хочется что-то придумать и свое какое-то творчество привнести, что
ж, пусть попробуют.
— Кто-то из критиков определил Вашу тему как тему ужаса в быту.
Вы с этим согласны? Ваши спектакли вообще привязаны к быту?
— Наверное, нет. Это, конечно, очень мило — «бытовой ужас»
и прочая терминология, но присутствие быта в постановке
обусловлено либо эстетикой конкретного спектакля, либо профессиональными
задачами освоения бытового пространства режиссером. Между прочим, это очень
непросто — сделать так, чтобы в спектакле был быт, это одна
из самых сложных задач. К этому приходишь не сразу…
Кажется, что сцену проще застроить бытовыми вещами, а выпустить людей
на пустую сцену — сложнее, но на самом деле все наоборот.
Вывести актеров на пустую сцену гораздо проще, чем на плотно
застроенное пространство.
Но я не отношусь к своим спектаклям как к «плевку
в вечность». Я, скорее, реализую какие-то конкретные профессиональные
задачи. Сегодня это бытовая русская драматургия, завтра — европейская
экзистенциальная вещь. Это мои учебные задачи, не более того.
— В «Много шума из ничего» Вы перенесли действие
из средневековой Италии в Европу времен второй мировой войны.
В «Отцах и детях» тоже есть определенные временные сдвиги. Это
намеренный прием? Игра на архетипах?
— Это продиктовано каждой отдельной пьесой. Я всегда говорил, что
у меня нет никакой эстетики, философии, принципов. Я делаю то, что
в данную секунду я считаю нужным, полезным, важным, раскрывающим
смысл того, что я хочу сказать. Наверное, у меня есть свойственные
мне приемы. Есть определенная насмешливость, определенная склонность
к гэгам, к черному юмору. Но как только я понимаю, что это
становится назойливым приемом, что это узнаваемо, что меня можно на этом поймать,
я стараюсь бежать от этого.
— А почему? Разве это плохо, когда режиссера узнают? Разве режиссер
не должен иметь свой почерк?
— А что такое почерк? Разве того, что я ставлю этот спектакль,
недостаточно? Зачем вырабатывать свой почерк, специально об этом
заботиться и думать об этом? По-моему, то, что ты в чем-то
проявишь себя — вещь чуть ли не физиологическая. Так или
иначе она все равно вырвется наружу. Даже в том, что ты бежишь
от стилей, уже проявляется твоя индивидуальность. Поэтому единственная
радость — пытаться все время не затвердеть в чем-то,
не сесть на своего конька, не использовать одно
и то же, пусть даже в двух спектаклях подряд.
— Вот Вы бежите от стиля. А от репертуара? Почему
Вы решили поставить «Отцы и дети»?
— Это сумма производственных задач и обстоятельств.
— Насколько конкретный театр, в котором ставится спектакль,
корректирует замысел режиссера? Вам приходилось как-то подстраиваться под
«Табакерку»?
— Конкретизирует существенно. Театр — это обстоятельства,
в которых ты ставишь спектакль, в том числе атмосфера театра,
его эстетика, его предыдущие диалоги, его предыдущая история. Это
учитывается точно так же, как и размер сцены. Но с «Отцами
и детьми» произошло так: я решил, что я сделаю то, что хочу
сделать. Если это будет принято, мы продолжим работать с театром.
если не будет — ну, что ж? И когда мы это сделали, Табаков это
принял легко, сразу и безоговорочно. И выяснилось, что
он человек широких взглядов. Поэтому с «Отцами и детьми» была
сознательная игра: я пришел в этот театр такой, какой я есть,
не пытаясь подстраиваться под его предыдущую эстетику, его
идеологию. Я пытался сделать так, как я понимаю, чувствую, хочу
и так, как мне это нравится.
— А потом, в «Старшем сыне», тоже не было компромисса?
— В «Старшем сыне» я уже вполне был свободен от некоей
ответственности от предыдущей истории театра. Я просто делал то, что
мне было интересно делать с этой пьесой.
Ксения Щербино, газета «Век»






