«Красная Москва» — город–герой. Посмертно
«Красная Москва» —
город–герой. Посмертно
Андрей Платонов. «Рассказ
о счастливой Москве». Театр–студия О. П. Табакова,
режиссер — Миндаугас Карбаускис
Черный бруствер гардеробного прилавка встал поперек маленькой сцены
«Табакерки». За чертой — черно–зеленые вешалки, зрителю они видны
«в сечении»: высокие крестовины похожи на братские надгробья воинских
кладбищ. Да еще табличка на каждой: «1–22», «23–44». Кажется —
не нумерация вешалок, даты на крестах. Россия, XX век: здесь
ратники всех разрядов приказали долго жить? В глухую роевую тьму уходят шинели и драповые «польта» на вешалках. А на программках — красный казенный штемпелек: «За ценные вещи,
оставленные в гардеробе, администрация ответственности не несет». Глубина этой соцартовской эпитафии выявится к финалу спектакля.
«Счастливая Москва» (1937) — незавершенный роман Андрея Платонова.
Не о городе–утопии, сладко пахнущем всенародными духами
и конфетами в кумачовых косынках (в них костным фосфором хрустит
мелкий сахарок). Не о небесах с дирижаблями и гипсовой
стражей гигантов, пограничников и швей, на фронтонах сталинских
новостроек. Не о преисподнем подсознании столицы с багровыми
мясными–мраморными блоками станции метро «Проспект мира». А о женщине — она плоть от плоти этого города. В детдоме
ей, сироте–бродяжке гражданской войны, дали гордое имя: Москва Ивановна
Честнова.
«Новые люди 1930–х» — командиры, бухгалтеры и изобретатели (Алексей
Усольцев, Дмитрий Куличков, Александр Воробьев) — любуются
ею беззаветно. Из–под глухого серого сукна их одежд полыхает алое
исподнее. Но Москва Ивановна зачарована коммунизмом. Ждет его, точно
сонная изобильная российская река ждет бетонного сапога ГРЭС: под ним
и будет ей счастье. И знает Москва Ивановна: коммунизм и «человечья любовь» несовместны.
Москву Честнову играет Ирина Пегова. Цветущая женственность актрисы, ясный
взгляд и светлые косы короной, румяная строгость очень русского
лица — все ложится в образ. Комсомолка и парашютистка, Москва
Ивановна прикомандирована райкомом к военкомату: выявлять дезертиров и беляков.
Москва в алой командирской шинели «с разговорами» хмурит брови над
канцелярским ящиком: на стальной прут нанизаны пожелтелые учетные судьбы.
Москва прикусила белыми зубами химический карандаш, чтоб рассудить дело.
Родина–мать электричества в крепкой краснозвездной портупее, она почти
страшна. И так похожа на фронтовую зенитчицу или медсестру, что
сердце щемит. Утопия «семьи народов» и прочих песен из кинофильма «Цирк» —
не чужая нам. Что–то осталось: летят георгиевские ленточки над гекатомбами
миллионов. И имя, вымысел безвестного Макаренко 1920–х, борца с беспризорностью
по призыву ВЧК (и со святцами по зову сердца), «Москва
Честнова», дергает душу.
Миндаугас Карбаускис и художник спектакля Мария Митрофанова (очень хороший
сценограф растет!) изучают циклопический монумент 1930–х на ощупь. Тактильно,
кончиками пальцев. Это честный и современный способ художественного
познания: у нас под ногами — бездна неизученного века. Только глубоко
«прокопанная» конкретика (уездного архива или образа времени) приносит плоды. Глобальные
и банальные выводы оставим «Московской саге».
Карбаускис и Митрофанова исследуют один шероховатый шов: между ясным
белозубым блеском утопии — и измордованной синюшной реальностью.
Между райскими вратами привольной ВСХВ — и бараком, где 2 кв.
м на душу. Между судьбой «молодого хозяина земли» (были же?) —
и «лагерной пылью».
С отменной чувственной точностью комсомольский клуб на сцене переходит
в барак, где укрылась у нищего пьющего человечка Москва Ивановна.
Ясноглазая нимфа 1930–х, ударница Метростроя изувечена вагонеткой.
На топчане, в мучительно неопрятной груде изношенных шинелей (для
тепла), под звон жестяной кастрюльки с ячневой кашей нянчит протез —
деревянную ногу в галоше. И грудным, навеки замордованным голосом русской слобожанки ХХ века честит
сожителя. Танк эпохи проехал по обоим. Парад 7 ноября
продолжается. Изношенность, нищая замусоренность комнатки с ее пайками, заплатками,
слепой и пыльной «лампочкой Ильича», неподъемной ценой новых
подметок — так же внятна каждому, как стальной полет Рабочего
и Колхозницы. Видели. Знаем.
Этим и обернулась великая утопия. Так и пресекся род Честновых.
Какие все же «ценные вещи» оставили мы навеки в казенном
шинельном гардеробе СССР с могильными крестовинами вешалок и алыми
бантами в суконной тьме?
«Там, грубо говоря, великий план запорот», — обмолвился не склонный
к советской ностальгии Иосиф Бродский. Москва Честнова в облике
Ирины Пеговой, взволнованно и домовито объясняющая знаменитому инженеру,
как нужны колхознику электрические весы, чтоб народное зерно беречь, —
из этого плана. И трудно ею не любоваться. Хоть знаешь все про колхозников
и зерно.
… Из суконной тьмы преисподнего гардероба, к черному брустверу-барьеру,
надежно отделившему их от зала, выходят герои спектакля. Лающим,
костяным звуком, в ритме нервного срыва стучат номерками по доске:
чтоб мы их помнили. Стучат, как очередь, с ночи вставшая за мануфактурой, —
по двери райторга. И над всесоюзным неврозом безнадеги из рупоров задушевно поет Утесов.
Елена Дьякова, газета «Новая газета»






