Девушка «ку-ку» эпохи Москвошвеи
Девушка «ку-ку» эпохи
Москвошвеи
Весь спектакль зритель увлечен
противостоянием серого и алого
У Олега Павловича Табакова в распоряжении — имеется в виду
и МХТ, и «Табакерка» — два режиссера из молодых
да ярких. Кирилл Серебренников отвечает за провокационное,
технологичное новаторство с гротескной сценографией и современным,
во всех смыслах, включая матерный, языком. Миндаугас Карбаускис —
за негромкую, без эпатажа, впечатляющую точностью и тонкостью,
уважающую традиции режиссуру.
Публика не может решить, кто из выходцев поколения 30–летних лучше,
и тянется к обоим. Хотя даже премьеры у них выходят
одновременно. По этому идеологическому противостоянию можно судить
о положении дел в нашем театре, да и вообще
в искусстве. Где современность: в современных пьесах
с современными героями или в вечных пьесах с вечными героями?
Карбаускис берет Платонова, и текст о заре коммунизма, далекий,
в общем, текст, становится таким близким — как человек, вплотную
к тебе ставший и почему–то приятный, когда ты еще не вполне
знаешь почему, хотя это почему уже и есть любовь. Вот и здесь
спектакль–любовь к Платонову.
О чем он и почему он близок современному зрителю? Есть девушки–электричество.
Они есть и будут всегда. У них сердце бьется так сильно, что, соедини
его с миром, оно начнет управлять ходом мировых событий. Щеки
их всегда румяны, словно еле сдерживают сердечный пыл, а «бабочки
и мухи, садясь на кофту таких девушек, сейчас же улетают
прочь, пугаясь гула жизни в могущественном и теплом теле». Такова
и платоновская Москва Ивановна Честнова, энтузиастка и Амели эпохи
Москвошвея.
Энтузиазм лежит в плоскости революционной романтики — коллективное
важнее частного. Москва Ивановна живет с разными мужчинами, одаривает
их теплом большого сердца, но рано или поздно ей становится
стыдно «уютного эгоизма» такой жизни, и она уходит искать приложения своей
энергии. Мирного русла, впрочем, так и не находит, хотя Москва
и с парашютом прыгает, и призывникам в Красную Армию ведет
учет. Но в итоге девушка, мечтавшая служить миру большой
электрической лампочкой, на очередном витке своих энергичных перемещений попадает
под вагонетки метро и вот уже с деревянной ногой, потухшая
и никчемная, живет где–то на обочине жизни, в коридоре с пожилым
дядькой–пенсионером.
Актеры не просто произносят текст романа — делят романный плотный
текст как революционную пайку хлеба, малыми дольками диалогов — они делают
этих героев близкими нам! Но ведь парадокс: в наше время нет
энтузиастов. Да, есть чеховские люди, как у Улицкой, есть манагеры
и олигархи, подростки с окраин и убийцы–маньяки. Время сейчас
противоположно другое: всякий хочет жить только для себя, а не для какого–то
абстрактного, «заочного» человечества. Думать о его счастливом будущем.
Всякий норовит урвать жизни для себя, обустроить, да еще
и с пафосом свою частную норку: а уходить из тепленьких
местечек, как Честновой, никому и в голову–то не придет!
Где бескорыстные люди? Безумцы, двигатели прогресса, рабы идей? Где люди,
которым стыдно, что они не живут на полную катушку? Их нет
в театре, потому что нет и в жизни. Где такие, как один
из платоновских героев хирург Самбикин, которые все хотят объяснить —
найти душу при вскрытии и объяснить любовь к женщине? Чтобы было
легче всем жить — всем! Нет запальчивости идей. Карбаускис, похоже,
и сам тоскует по исчезнувшей породе «гвоздевых» людей. У него
герои берут в ладони розетку кипятильника — и вода закипает в стакане.
Можно только тосковать о таком высоком градусе современного героя и,
к сожалению, современного человека.
Эпоху коллективного, эпоху, в которую было стыдно устраивать счастье
в одиночку, Карбаускис превратил в гардероб. Зритель оказывается перед
рядами вешалок — в ряд висят серые шинели, тужурки, одинаковые,
безликие изделия Москвошвеи, скроенные общо, часто не по плечу, как
и судьбы миллионов. Когда герои говорят о коллективном счастье–мечте,
они — в сером, в шинелях. Как только ими овладевает любовь, они
сбрасывают их и остаются в алых рубашках. У Москвы
в шинели болтаются как знак неуемной натуры алые варежки
на резиночках — знаете, такие подшивали детям, чтобы не терять.
И у нее единственной — алая шинель. Взамен на серые шинели
выдаются номерки — выдаются с гроханьем о дерево стойки:
символичен барьер между человеком и его пальто, стало быть, личной вещью,
смешавшейся в ворсистом гуле с другими. Символична власть
гардеробщика, выменявшего твое личное пальто (душу?) на номерок.
Пронумерованное человечество у Платонова знает только два цвета,
и оно все равно счастливо.
Москва в исполнении Ирины Пеговой — через–край–девушка. Она
одновременно жует лук, хлеб и яблоко. Любит механика, хирурга
и работника треста мер и весов. И от всех уходит, потому что
любовью нельзя соединиться. Потому что любовь — это не коммунизм.
— Нет человека–идеи, который бы брался за какую–то миссию,
все это из–за времени, сейчас все живут сами по себе, хотя любовью
к жизни Москва Честнова близка мне, — считает Ирина Пегова. —
Только вот она не понимала, что любовь, семейная жизнь, счастье — это
труд. А Честнова не хотела тратиться на это. Она его искала,
ничего не нашла и умерла душой. Но она не там искала. Оно
в простых вещах, счастье–то.
До конца доподлинно неизвестно, в чем оно, счастье. Для режиссера,
наверное, счастье — делать настоящий театр. И Карбаускис в этом
смысле счастливый человек.
Александра Денисова, журнал «Огонек»






