Над морем всходило солнце
Над морем всходило солнце
На вздыбленном углом паркетном полу помоста мелкими черными буковками высвечено
начало «Рассказа о семи повешенных» Леонида Андреева. Глаз выхватывает
отдельные фразы или их фрагменты, вроде «орали граммофоны», «в час
дня, ваше превосходительство», «огненную силу взрыва», «бессмысленно пить
кофе», «скрипнув зубами, министр». За помостом, куда вписана
то ли тюремная койка, то ли ложе министра, с которого
временно снят балдахин, пристроена, как в прихожей, вешалка. Над ней
высвечен в полумраке круглый циферблат часов, он же луна,
он же солнце (художник спектакля Мария Митрофанова).
Двенадцатичастный рассказ почти столетней давности (1908 год), посвященный
Андреевым Льву Толстому, разыгрывают восемь актеров. Вот врываются
с мороза семеро, трут уши, подпрыгивают, пытаясь побыстрее согреться,
скидывают верхнюю одежду и цепляют ее за крюки вешалки —
семерым суждено висеть. Это еще не приговоренные к смерти, они пока
только челядь в доме министра — слуги в голубых фартуках
и белых воротничках (воротнички нарочито облегают горло, предназначенное
петле), семенящие с подносами по пятам за хозяином, почти
преследующие его, и чуть что всем гуртом бегущие на заливисто–нервный
звук колокольчика.
Информация о сановном лице в костюме и галстуке, министре
неизвестно в какой области (Павел Ильин), минимальна: полицией
предупреждено на него покушение, назначенное на час следующего дня.
Пятеро террористов схвачены и скорым судом приговорены к казни через
повешение.
О бессонных переживаниях избегшего гибели министра, растерянного, измученного,
но начисто лишенного в спектакле липкого страха, сдержанно повествует
рассказчик (Дмитрий Куличков), которому вскоре предстоит, совершив кульбит,
не только в переносном смысле, но и в прямом —
через тюремные нары, передать эту роль другому актеру и предстать
разухабистым уголовником Цыганком в сдвинутой набекрень шапке–ушанке.
Сам же министр, заторможенный, зацикленный мыслью
на несостоявшемся убийстве, вяло ворочает языком и время
от времени звучным ударом по наполненному воздухом пакету или
конверту имитирует взрыв.
Несмотря на множество мрачных подробностей приготовления
к казни — подхода широкими решительными шагами к обрыву жизни,
в спектакле чрезвычайно сильна атмосфера молодости и морозной зимы.
Один за другим съезжают герои на животах по гладкому паркету,
как с ледяной горки, веселятся, щебечут, раскинув руки, точно ласточки;
ребячливо устраивают бои подушками. А затем снова оказываются каждый
в своей тюремной одиночке, сосредоточенно перестукиваются, кажется,
отчаянно пытаясь не растерять мужества и достучаться до чего–то
высшего и милосердного.
Спектакль Миндаугаса Карбаускиса отличают удивительная серьезность,
ненравоучительность и ненадрывность интонации. Вслед за автором
режиссер опускает разговор о правомерности террористического акта или
смертной казни. Покушение на убийство и приговор не обсуждаются
и не осуждаются; Карбаускиса занимает только то, что пролегло между
одной запланированной, но не случившейся смертью, и семью
запланированными и состоявшимися. В спектакле, впрочем,
в отличие от рассказа смерть настигает и безликого министра
(неотвязные мысли о том, что могло бы быть, довершают дело),
почти в тот самый миг, когда над морем восходит солнце, а осужденные
всходят на эшафот.
Семь персонажей, из которых пятеро бомбистов очень и очень молоды,
поочередно становятся главными в спектакле: однообразно лопочущий по–эстонски,
бесчувственный, словно грубое животное, убивец Янсон (Александр Воробьев);
лихой бандит Цыганок, горланящий блатные песни; бесстрашная пигалица Муся (Яна
Сексте), стесняющаяся своей героической участи; мрачный целеустремленный Вернер
(Алексей Комашко); из последних сил поддерживающий дух гимнастикой Сергей
Головин (Александр Скотников); сломавшийся, не выдерживающий существования
в преддверии смерти, еще совсем недавно фиглярничавший
и фамильярничавший с ней Василий Каширин (Алексей Усольцев);
матерински пекущаяся о товарищах круглолицая Таня Ковальчук (Дарья
Калмыкова). Медленно приближаясь к везущей их на казнь карете, каждый
смиряется с неизбежным по–своему. Вернер позволяет влезть в один
рукав собственного пальто мерзнущему Янсону — так они и продвигаются
по невидимому зрителям снегу, тесно прижавшись напоследок друг к другу,
неуклюже переваливаясь с боку на бок. Вася Каширин, инстинктивно
оберегающий горло, на котором скоро стянется веревка, набрасывает
на шею одеяло и напяливает поверх пальтецо, превращаясь
в огромный бессмысленный куль.
Помимо общего ожидания смерти Каширину и Головину выпадает еще
и тягостное ожидание последнего свидания с родителями. В сцене
прощания они оказываются разделены пространством: заключенный —
на помосте, пришедшие на свидание — внизу, за его
пределами. Так, Каширин омертвело (недаром товарищи замечают о нем:
«Он уже умер») ведет старуху–мать вдоль края помоста за руку, как
кукловод, а до нее все еще никак не доходит значение слова
«вешать». На краю же помоста сцепляются в последнем объятии
Головин и его почти обездвиженные горем отец и мать. (В родителей
арестантов на наших глазах преображаются исполнители ролей Муси, Вернера
и Тани.) Унылая музыкальная фраза — использованы музыкальные эскизы
Гиедрюса Пускинигиса — прогуливается по кромке сознания
с невыносимой монотонностью капающей воды.
В смерть отправляются парами, уныло и ритмично топчась на месте.
Слышится могучий рокот волн. Виселицы не видно; уход людей
из жизни — шаг с обрыва в бездну, будто в безбрежное
море. Так, по двое, и прыгают они с помоста, и только
всепрощающей Тане Ковальчук не хватает пары, и двигается она
к последней черте одна.
За четыре года до того, как был написан рассказ Леонида Андреева, 15 июля
1904 года представитель боевой организации партии социал–революционеров
совершил убийство государственного министра внутренних дел
В. К. Плеве. «Изъявший Плеве из обращения» Егор Созонов
незадолго до теракта на вопрос товарища: «Скажите, как
вы думаете, что мы будем чувствовать после? после убийства?», —
не задумываясь, ответил, — «Гордость и радость», но впоследствии
писал с каторги: «Сознание греха никогда не покидало меня.
К гордости и радости примешалось еще другое, нам тогда неизвестное
чувство».
Герои Леонида Андреева (а теперь и Миндаугаса Карбаускиса) выданные
провокатором — не убившие, а лишь только покусившиеся на убийство, —
не испытывают ни гордости, ни раскаяния, ни даже сожалений
по поводу провала операции. Ту единственную, всепоглощающую
мысль, на которой сосредоточены все пятеро, озвучивает Муся: «Здесь важно
<…> что мы сами готовы умереть». Почти с научной тщательностью,
без сантиментов, но с состраданием режиссер исследует эту готовность
(в чьем–то случае, как выясняется, совершенную неготовность), которую каждый
из смертников формулирует на свой лад: «Где же страх?»
(Вернер) или «Есть теперь другое, что нужно сделать хорошо, — умереть»
(Серегей Головин).
Андреевский «Рассказ о семи повешенных» заканчивается так: «Складывали
в ящик трупы. Потом повезли. С вытянутыми шеями, с безумно
вытаращенными глазами, с опухшим синим языком, который, как неведомый
ужасный цветок, высовывался среди губ, орошенных кровавой пеной, — плыли
трупы назад, по той же дороге, по которой сами, живые,
пришли сюда. <…> Так люди приветствовали восходящее солнце».
Эти слова звучат и в спектакле Театра под руководством Олега
Табакова. Финал у Карбаускиса, однако, иной. Очнется от небытия
и боязливо схватится за колокольчик министр. Распахнется невидимая
дверь, и откуда–то с мороза ввалятся семеро: трут уши, подпрыгивают,
пытаясь побыстрее согреться, скидывают верхнюю одежду и привычно цепляют
ее за крюки вешалки.
Мария Хализева, журнал «Экран и сцена»






